Сто двадцать километров вина - KRINTEL.RU

Сто двадцать километров вина

Сто двадцать километров вина

— Можно, я еще раз напишу на доске?

Парахин пишет, думает, страдальчески морщится, дует на пальцы, запачканные мелом, подправляет мокрой тряпкой хвостики запятых, укорачивает их, потом опять дорисовывает мелом. Кладет тряпку. Молчит.

— Ну что же ты? — говорю я. — Задай смысловой вопрос. Ну просто вопрос по смыслу…

— Ка… — неуверенно, словно нащупывая зыбкую дорогу, начинает Парахин, вопросительно смотрит мне в глаза и заканчивает упавшим голосом: — … кой?

Я молчу. Тогда Парахин осторожно нащупывает новый вопрос:

— Ка…кая? — Пауза. — За…чем?

Так вопрос за вопросом, и все мимо и мимо. Парахин краснеет, напряжение его достигает мыслимого предела. Я останавливаю его:

— Парахин, представь себе, сейчас вот поднимается Лигачева и спрашивает тебя. «Парахин, ты уже догадался?»

Надо видеть озаренное, счастливое лицо Парахина.

— О чем? — с облегчением и радостью говорит он.

С дедом Гришкой у нас что-то сдвинулось с мертвой точки. Мы не стали лучше понимать друг друга, но спорит со мной дед Гришка теперь чаще. Потому что смотрит на меня не так свысока.

В сентябре дед Гришка начал копать во дворе бассейн. (Местный бассейн — это узкий колодец, стенки и дно которого обмазываются цементом. В такой резервуар не проникает почвенная соленая вода, и из него в почву налитая вода не уходит.) Я решил ему помочь. Пришел после работы, взял лопату и тяжелую железку, похожую на ломик, — ломика я не нашел — и полез вниз копать. Копал я аккуратно, не торопясь, снял два шара, вытащил землю наверх и, довольный собой, отправился, проверять тетради. Я думал, дед Гришка обрадуется помощи, но он рассердился. Как всегда, из своей плотницкой он вернулся перед закатом, полез в колодец, выбрался оттуда и сказал мне:

— Ни, Андрий, ты мне не помогай.

— Почему? — удивился я.

Он не ответил. Лишь поздно вечером пояснил:

— Я сам. А ты мне стенку испортишь.

Я был обижен. Я твердо знал, что сделал свое дело хорошо. Во-первых, не бог весть какое это дело, во-вторых, копать-то мне не впервой, несколько лет не расставался с лопатой, натренировался. Я не подумал тогда сразу, что дед ревнует, но в тот же вечер он сам толкнул меня на эту странную мысль.

— А чем ты, Андрий, работал? — спросил он.

— Лопатой, — сказал я, еще не понимая, куда он клонит, — ломиком.

— То не ломик, Андрий, — сказал дед Гришка, — то простая железка. Ломик — то другое.

Он был доволен. Он взял реванш. Все-таки я, учитель, не знал, что такое ломик. А он, дед Гришка, знал. Ломик, о котором дед Гришка знал все, восстанавливал его в его собственных глазах. Но все же что-то, какая-то перегородка, разделявшая нас, немного сдвинулась. Дед Гришка уже не мог забыть, что я умею копать почти так же хорошо, как и он. Я узнал, как можно на время купить его расположение, и теперь иногда расчетливо ошибался: путал грабарку со штыковой лопатой, стамеску с долотом. И дед Гришка смягчался. Посмеиваясь, объяснял мне, чем стамеска отличается от долота, ножовка от разводной пилы. Я слушал, умилялся и уже совсем легко переходил к другим вопросам. Например, к таким:

— Воевал? — И дед Гришка делает обычный свой «уход». — А як же, мобилизовали меня. Був в армии, був.

Это совсем не то, что я хочу у него вытянуть. Мне хочется знать, дрался ли он с фашистами, убивал ли их, был ли патриотом, я хочу добраться до его настоящих, сильных чувств.

— На фронте вы были? — уточняю я.

Дед усмехается. Меня, умного-разумного, хитрого-хитрого, он видит насквозь.

— Как вроде? В атаку вы ходили?

Он долго молчит и вообще промолчит, если я не повторю вопроса. Если же повторю, он все равно скажет свое: «Да вроде».

Я знаю, что дед Гришка дважды ранен — последний раз тяжело, — что, следовательно, он бывал в переделках, и его нежелание рассказывать об этом я объясняю только непонятным мне полным отсутствием лихости. Единственную военную историю, которую я слышал от него, дед Гришка рассказал попутно, к случаю, за хото, и война из этой истории уж как-то сама собой выперла.

Хото — это сваренная овечья требуха, вернее, мелко порезанные тонкие кишки. Едят их, макая в тузлук — крупно покрошенный лук, политый уксусом и соусом из-под требухи. Все это острое, терпко пахнущее варево едят не от бедности. Хото — это лакомство, мясной праздник. Зарезавший овцу или барана приглашает соседей не на мясо, а именно на хото. Меня тоже пригласили, но я долго не мог побороть брезгливости, не мог привыкнуть к раздражающему аппетитному и в то же время отталкивающему запаху.

— А у вас этого не едят? — спросила хозяйка. — А чего у вас едят?

Это ее манера, спрашивать о том, что ее совсем не интересует. Попробуй ответь, что у нас едят!

— Ешьте, ешьте, — приглашала она гостей, а мне на тарелку положила кусок мяса.

И вот тут-то дед Гришка и рассказал свою фронтовую историю. О том, как он добился места ординарца при ротном командире. Командир этот, судя по всему, не пользовался уважением деда Гришки. Даже совсем не пользовался. Однажды — было это осенью сорок первого года — рота пошла в наступление. Они бежали по открытому пространству к трем сараям, за которыми засели немцы. Немцев, как потом оказалось, было немного, человек двенадцать, но у них были минометы*, и немцы убили больше половины атакующих, прежде чем те сумели добраться до первого сарая и захватить его.

Пока дед Гришка рассказывал, как он бежал, меня била нервная лихорадка.

— Добигли. Як побачили, шо назад дальше, чем до тих сараев, так и добигли. Старшина у нас був, ну вин и заколов одного пулеметчика, а кто еще двух, я и не заметил. Пересчитались мы у тим сараи, а нас семнадцать або восемнадцать. Винтовки та штыки, а минометы немецкие уж по сараю бьють.

— А дальше, дальше что? — Господи, как мне хотелось, чтобы дед Гришка сказал, что они, те восемнадцать, бросились на немцев и отомстили, исполненные ненависти. Но ничего такого дед Гришка не сказал.

— Лежали у тим сараи до темноты. А як луна зийшла, было приказано отойти.

И отступали, отступали, аж до самого Дона. И вот пока они отступали, пока ночевали в заброшенных землянках и ели бог знает что, дед Гришка и завоевал своего командира.

— Солдаты молоди да городски, что они знают! — сказал дед. — Ни пичь разжечь сырыми дровами, ни сапоги або валенки починить. А я и щепу нащепить могу, и вогонь развести. Вивцю пиймали. Той вивцы — худа да страшна! А заризали, командир и каже: «Выбрось требуху». Я ту требуху взяв, промыв, сварив и дав ему. «Что це?» — каже. — «Хото, — кажу, — требуха по-вашему». — «От, — каже, — не знал». — И дед Гришка засмеялся, вспомнив, какое растерянное лицо было у его командира. — Взял в ординарцы. Я и отогрелся.

— А в наступлении вы воевали? — спросил я. — Когда немцев погнали?

— Нет, — сказал дед Гришка, — ранило меня у сорок втором. Почитай под самым домом. Так что я тильки отступал. И раненый, с госпиталем, отступал, и сам, без госпиталя, отступал. Не успели нас вывезти из Пятигорска, так я сам…

Глава пятая

По субботам я уезжаю или ухожу, если распутица, в Ровное. Идти по грязи до райцентра не меньше четырех с половиной — пяти часов, ехать не твердой дороге — сорок минут. Если мне повезет на грузовик, в Ровное я попадаю еще до трех часов дня. Тогда я иду в комитет комсомола. Поднимаюсь на невысокие приступки, прохожу по темному коридорчику, толкаю дверь и попадаю в помещение из трех комнат. Это именно «помещение из трех комнат». Как только вы откроете дверь из коридорчика, все три комнаты вам видны. Одна, большая, — направо за перегородкой и две маленькие — прямо перед вами. Двери во всех комнатах всегда раскрыты настежь, и в какой бы комнате вы ни стояли, вам всегда видны две другие. Несмотря на свои три комнаты, помещение комитета очень тесное (потому-то здесь всегда настежь раскрыты двери), оно очень не правится тем, кто здесь сидит, но мне оно как раз своей теснотой и нравится. Я сажусь во второй маленькой комнате перед столом Галины, слушаю стук пишущей машинки, прислушиваюсь к разговору инструкторов, к тому, что из соседней комнаты кричит Галине Вера, второй секретарь, гляжу, как Галина зябко поправляет наброшенное на плечи пальто. Мне жарко — прямо за моей спиной печка, Галине холодно — прямо за ее спиной окно. Я отдыхаю… от недельной хуторской тишины. Вы думаете, можно отдыхать только от шума? Попробуйте неделю просидеть в абсолютной или почти абсолютной тишине. Когда после недельного перерыва я попадаю на улицы Ровного, на очень в общем-то тихие улицы небольшого степного райцентра, я чувствую, что во мне что-то освобождается, что-то распускается. В комнате же я просто наслаждаюсь суетой и шумом.

Читайте также  Колокольня Ивана Великого в Москве

Так в книге. По смыслу, вроде, должны быть пулеметы.

Сто двадцать километров вина

Молдова, как правило, аутсайдер на туристической карте мира. Сюда туристы и путешественники не едут толпами. Но безусловно есть один объект, который заслуживает своего внимания в огромном мировом списке must see.

Подземный винодельческий город Cricova — самая известная достопримечательность Молдовы. Основан в 1952 году в бывших подземных шахтах по добычи котельца. (Котеле́ц- блок из белого пильного известняка, используемый в строительстве).

Протяженность подземных ходов 120 километров, температура постоянно 12−14С., влажность 97−98%. Идеальное место для выдержки и хранения вин!

Отсюда начинаются экскурсии.

Карта криковских подвалов.

Русскоязычный гид Юля так сказочно рассказывала и артистично размахивала руками, словно дирижировала бочками, бутылками, вином, людьми.

На каждой бочке металлическая табличка с эмблемой комбината и бумажка со всеми данными созревающего вина.

Галереи имеют название вин, которые там хранятся- бульвар Champagne, улицы Cabernet, Feteasca, Aligote, Sauvignon, Codru

Перемещаются по шахтам на электромобилях. Желательно брать кофты, в помещениях прохладно.

На глубине около 80 метров под землей находится завод Шампанских вин, работающий по французской технологии. Производят сладкое, полусладкое шампанское, но и гордятся в Криково своим брютом. Его выдерживают в бутылках 3 года, и все это время над шампанским работают.

В кинотеатре на глубине 100 метров под землей, гид с помощником, угостив каждого гостя бокалом игристого, предложат к просмотру 15 минутный фильм об истории Cricova и производстве игристых вин.

В традиционной технологии шампанизации и игристых вин есть обязательный этап — ремюаж.

Это процесс, при котором бутылки стоят горлышком вниз в специальных пюпитрах. Такое странное положение необходимо, чтобы вниз по горлышку постепенно стекал дрожжевой осадок. Его не должно оставаться в готовом вине. И следят за эти люди с редкой профессией — ремюер (их меньше чем профессия — космонавт). В их задачу входит осматривает каждую бутылку и, слегка потряхивая, поворачивать. Таким образом ремюер добивается постепенного стекания осадка. Важно обработать каждую бутылку. В день через руки мастера проходит несколько тысячь бутылок. И как правило, доверяют эту работу женщинам.

Контроль бутылок на прозрачность.

В самих галереях установлены знаки, светофоры, ездят автомобили.

Имеются залы с историей бессарабского виноделия в средневековье

Грамота с печатью от 5 февраля 1495 года, изданной господарской канцелярией. По ней господарь Молдовы Штефан Великий пожаловал писарю Тоадеру село Резина на Днестре.

Экспонаты советской продукции

Старинные экспонаты на тему виноделия.

В 2002 году винный комбинат Cricova получил высшую награду — «Орден республики». Это впервые в истории Молдовы, когда такую награду получило юридическое лицо, а не конкретный человек.

Подвалы винотеки «Cricova» вырезаны в форме громадного бокала. В толще камня выдолблены казы — альковы для бутылок. Винотека в Крикова огромна — 1,3 миллиона бутылок из 658 наименований. Считается, что это одна из самых больших коллекций в Европе.

Винотека была создана в 1954 г, основу которой составляла редкая трофейная коллекция вин рейхс-маршала Германа Геринга. После окончания войны коллекция вин Геринга отошла в виде репараций Советскому Союзу и была отвезена в Москву. Затем её разделили на 2 части, одну отправили в Крым на Массандровский завод под Ялтой, а вторую в Крикову в Молдову. Кстати, про первую часть коллекции, до сих пор ничего не слышно. На сегодня эта редкая коллекция в Криково состоит из 129 бутылок.

Самое старое вино- это красное, дессертное «Пасхальное Иерусалимское» изготовлено в единой партии урожая 1902 года в небольшой еврейской общине. На сегодняшний день это единственная бутылка вина из того урожая. За бутылку предлагали 150 000 долларов, но ее не продали.

Многие из выдающихся мировых деятелей современности, в том числе и В. В. Путин, покупают себе стеллажи вин, расценивая это как удачную инвестицию — ведь цена вина хорошего урожая растет из года в год и стабильнее, нежели какая-либо мировая валюта.

В.В. Путин посещал эти подвалы несколько раз. Кстати, в Криковских подвалах он отмечал свое пятидесятилетие!

Ни одна молдавская свадьба не проходит без вина.

А какие винодельни без дегустационных залов. Их целых 5 и объедены они в единый комплекс прямо под землей. Европейский дегустационный зал.

Самый почетный гость — Юрий Гагарин, который во время посещения подвалов даже умудрился заблудиться в криковских лабиринтах. Юрий Гагарин отметился не просто кратковременным визитом, но задержался в лабиринтах винотеки на целые сутки. В книге почетных посетителей подземных винных погребов приводятся его слова: ‘Вошел восьмого, вышел девятого’. И еще он сказал: «С Криковскими подвалами расстаться труднее, чем с Землей». Наверно, он был прав!

Место для пресс-конференций.

Карта земного шара, куда экспортируются криковские вина

«Президенский» дегустационный зал.

Экскурсия по молдавским меркам недешевая, стоит около 20 евро. Если посещение после 16:00 то ещё добавить 5 евро. Ну, а если с дегустацией, ещё +10 евро, где вам предложат закуски (орехи, печенье и плацынты (закрытый пирог).

и 4 вида вин (1 вы уже попробовали в кинозале) Напиться не удастся, не обольщайтесь

Дегустационный зал «Каса маре»

Дегустационный зал «Подводный мир»

«При открытии шампанское не должно громко хлопать, звук должен быть подобен вздоху удовлетворенной женщины!». Хорошо сказано!

Виноград около входа в галереи.

Рядом находятся рестораны и магазины с сувенирами.

А еще в подвалах Крикова проходят соревнования по бегу Cricova Wine Run. Это единственный в европе забег под землей, на глубине 100 метров.

ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Рассказы и фельетоны

НАСТРОЙКИ.

СОДЕРЖАНИЕ.

СОДЕРЖАНИЕ

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • » .
  • 52

Рассказы и фельетоны

Над озером Балатон

В тот полдень Болл Янош сидел перед своим домом на веранде, сооруженной, по местному обычаю, наподобие портика, который примыкает прямо к дому, предоставляя убежище от палящих лучей солнца.

Вид на окрестности был отсюда прекрасный. Зеленели и отливали голубизной пологие склоны, покрытые виноградниками. Среди густой, непроглядной зелени, сползавшей вниз, в долину, там и сям проступали синеватые пятна: в этих местах виноградники были обрызганы раствором, предохраняющим виноград от вредителей.

Отсюда все можно было обозреть: виноградники, сторожки, крытые соломой, полосы кукурузных полей и совсем далеко — луга, откуда доносился приглушенный звон колокольчиков и слышалось мычание коров.

А за лугами простиралась безбрежная гладь озера Балатон, или, как гордо его называют здесь, «Magyar tenger» — «Венгерского моря». У этого моря зеленые неспокойные воды, сливающиеся на горизонте с небом, в синеву которого поднимаются клубы дыма всякий раз, когда где-то в отдалении пароход бороздит водную гладь, простирающуюся на сто двадцать километров до самого Веспрема. Да, таков край Magyar tenger — с его вином, бурями и легендами о русалках, что вечерами увлекают рыбаков в глубину озера, со старыми сказками о речных вилах, которые похищают мальчиков по ночам, убивают их и оставляют на пороге дома.

Это то самое озеро Балатон, откуда в тишине ночи слышатся таинственные звуки, крики и плач детей водяных, которые с незапамятных времен целыми семьями живут в водных пучинах. Им, должно быть несть числа, потому что в Бодафале, Медесфале, Олвашфале, в Олме и во многих других деревнях, разбросанных по берегу озера, вдруг объявляются древние седые старики с длинными бородами. Им, наверное, сотни и сотни лет, потому что о них рассказывали уже деды дедов, прапрадеды теперешних обитателей этих краев.

Однако Болл Янош вовсе не любовался красотой пейзажа. Он сидел на стуле, завернувшись в полушубок, хотя день был необычайно жаркий. На столике перед ним лежали часы. Лицо его было хмурым.

— Что-то долго не трясет, — проворчал он, взглянув на часы. — обычно в пять меня уже бьет лихорадка, а сегодня, ишь, окаянная, опоздала. В шесть заявится окружной судья допрашивать, а меня еще не отпустит. — Озабоченный Болл угрюмо наблюдал за часовой стрелкой. «Ну, слава богу» вздохнул он в четверть шестого, «забирает».

Болл Янош начал стучать зубами. Стук был такой громкий, что прибежал батрак спросить, не желает ли чего хозяин.

— Те vagy szamar, — ты, осел, — выдавил из себя Болл, — принеси подушку и закутай мне ноги.

Когда ноги были закутаны, Болл, дрожа всем телом, принялся разглядывать окрестности.

В голове шумело, бил озноб, и все вокруг, как Боллу казалось, было окрашено в желтый цвет. Виноградники, кукуруза, сторожки, луга, озеро, горизонт… Это были самые страшные минуты приступа. Он хотел сказать батраку, что ему очень худо, и не смог вымолвить ни слова. Но вот желтая краска постепенно исчезла, и все сделалось фиолетовым.

Теперь Болл уже мог, стуча зубами, произнести: «О, страсти господни!»

А когда он объявил: «Ну, слава богу, кажется, скоро конец», — все предстало перед ним в своем естественном свете. Голубой небосвод, зеленые и синеватые виноградники, желтеющие луга и изумрудное озеро.

Когда же он приказал батраку: «Забери подушку, сними полушубок и принеси трубку», — то почувствовал, как греет солнце и как пот выступает у него на лбу. Приступ миновал.

Читайте также  Остров Исола Сан Джулио: итальянская сказка

— Теперь черед другой лихорадки, — проговорил он, разжигая черную трубку, — сейчас явится окружной судья.

Внизу, на дороге, которая вилась среди виноградников, затарахтел экипаж и послышался негодующий голос судьи:

— Я т-те покажу! Хорош кучер! Дай только остановиться, я всыплю тебе пяток горячих! Эк тебя развезло!

— Сердитый, — вздохнул Болл Янош, — строго будет допрашивать.

Экипаж остановился возле дома, и из него степенно, с достоинством вылез окружной судья, держа связку бумаг под мышкой. Он направился на веранду к Боллу, который уже шел ему навстречу, попыхивая трубкой.

После обычных приветствий судья представился:

— Я Омаис Бела. Приступим к допросу.

Он положил бумаги на стол, сел, закинув ногу на ногу, постучал пальцем по столу и произнес:

— Да, плохи ваши дела, голубчик.

Болл Янош тоже присел и пожал плечами.

— Вот так, дорогой. Печально это, — продолжал судья. — Когда же вы, милейший, застрелили цыгана Бургу?

— Нынче как раз неделя, — ответствовал Болл. — Это случилось в пять часов. Не желаете ли сигару? — спросил он, вынимая из кармана портсигар. — Очень хорошие. Банатский табак.

Окружной судья взял сигару и, обминая ее кончик, небрежно бросил:

— Так вы говорите, что это случилось в пять часов двадцать первого июня?

— Да, ответил помещик, — точно в пять часов двадцать первого июня. Двадцать третьего уже похоронили. Позвольте, — он протянул судье огонек.

— Покорно благодарю, — сказал Омаис Бела. — Итак, при вскрытии было обнаружено, что Бурга убит из дробовика выстрелом в спину.

— Совершенно верно, — подтвердил Болл, — ланкастер, номер одиннадцать.

— Все это очень прискорбно. Откуда, вы говорите, этот табачок?

— Из Баната. С вашего позволения, я прикажу работнику принести немного вина?

— Оно бы недурно, — разрешил окружной судья. — Выпьем по чарочке и продолжим допрос.

Вино мгновенно появилось на столе. Помещик наполнил бокалы.

— Благодарствую… Собачья должность!

Окружной судья приподнял бокал и с видом знатока принялся разглядывать вино на солнце.

Солнечные лучи играли в бокале, и лицо окружного судьи озарилось чистым красным светом. Он отхлебнул и выпил все разом, причмокнув от удовольствия.

— Прекрасное вино! — похвалил он, блаженно улыбаясь. — И что вам пришло в голову застрелить

Сто двадцать километров вина

  • ЖАНРЫ 360
  • АВТОРЫ 276 704
  • КНИГИ 652 117
  • СЕРИИ 24 903
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 610 031

СТО ДВАДЦАТЬ КИЛОМЕТРОВ ДО ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ

Глава первая

В августе пятьдесят пятого года я наконец получил направление в сельскую школу. Института я не закончил, меня оттуда выгнали зимой пятьдесят третьего. С последнего курса. «За моральное разложение». Месяцем раньше мне предложили аспирантуру.

— Мы тут подумали, кому, — сказал мне перед зимней сессией декан, — и решили: тебе. Хоть ты и был не очень дисциплинированным и лекции пропускал. Но если подумать, так только тебе.

— Григорий Никитич, — сказал я, горько радуясь (поди ж ты, бывает такое!), — мне в аспирантуру нельзя. Я был в Германии.

— Как в Германии? — побледнел декан. — Ты же в то время был мальчишкой!

— Вот мальчишкой и угнали.

— Но в документах у тебя ничего этого нет!

— Не написал, боялся, в институт не примут.

— И долго ты там пробыл?

— Три года?! — растерянно развел руками Григорий Никитич, как будто бы «три года» все и решали. Он никак не мог сдвинуться с места.

— Вы уж извините, — сказал я. (Когда-то Никитич говорил обо мне: «Мы будем бороться с этим ложным академизмом», — я пропускал лекции, целые дни просиживал в библиотеке, но теперь мне даже жалко его стало.)

А потом заварилась каша. Не то чтобы Никитич пошел к кому-то (к кому надо) и что-то ему сказал. Просто он не мог не сказать, когда надо было объяснить, почему Андрея Горбатых, то есть меня, нельзя рекомендовать в аспирантуру. Да и не во мне одном было дело. Тогда, в январе пятьдесят третьего года, на нашем курсе была разоблачена организация, которая называлась «Академия париков». Мы сами ее создали на скучных лекциях и время от времени поддерживали разными стишками и карикатурами. Но мы не знали, что наша «Академия» — организация. Мы не придавали ей значения. Мы — Валька Максимов, Гера Иванов, Владька Каган, Ленька Солдатов и я — просто шутили. И не надо было нас разоблачать — мы ни от кого не прятались. Но там, «где надо», нашей «Академии» придали значение, и она сразу стала организацией, а мы — ее членами. Дальше уже все складывалось само собой. У каждой организации должен быть свой руководитель, прямой или косвенный. Тайным вдохновителем «Академии» сделали меня (был в Германии, поступая в институт, не написал в анкете, что был в Германии. У ребят потом спрашивали: «Теперь вам ясна роль Горбатых в организации «Академии париков»?). Приказ о моем исключении начинался фамилиями двух преподавателей, которые на каких-то курсах каким-то студентам — я плохо знал этих преподавателей — читали лекции на недостаточно высоком идейном уровне. Тогда в газетных статьях, громивших «врачей-вредителей», появилось выражение «морально разложившиеся люди». В институтском приказе все мы именовались «морально разложившимися людьми».

Приказ об «Академии» был зачитан во всех вузах города, и ко мне от разных полузнакомых и совсем незнакомых людей стали доходить жуткие, фантастические слухи. «Слышал, — спрашивал меня какой-нибудь полуприятель из строительного, — у вас-то в пединституте раскрыта подпольная организация! Журнал свой выпускали, листовки. Говорят, связаны с подрывным фондом…» Мои знакомые, которым я уже однажды, смеясь, рассказывал об «Академии», начинали меня спрашивать по второму разу: «А все-таки, что у вас было на самом деле?» И я уже не мог сказать, как в первый раз, что на самом деле были автошаржи, карикатуры на Леньку Солдатова, стихи о Теркиных усах. Какие уж тут усы! Ведь, и правда, не может же быть, чтобы весь город шумел, а на самом деле были бы только стихи о Теркиных усах! Даже дома, где дольше всего верили мне, стали, происходить тяжелые сцены. «Допустим, — кричал на меня отец, — что все ваши стишки и карикатуры безобидны! Повторяю, допустим. Допустим, что все это чепуха, как ты говоришь. Но можно же было все это не писать? Не говорить? Просто не писать и не говорить?» Это было самым страшным, что я тогда слышал…

Что было потом? Я уехал на стройку. На строительство Куйбышевской ГЭС. На стройке я начал такелажником, разнорабочим, но очень скоро стал бригадиром, а потом и техником — нужны были грамотные люди, а я умел читать чертежи. Но какой из меня техник! Я работал не хуже других, но техником все-таки не стал. Меня переполняли три с половиной года фанатичных занятий в пединституте. Недаром сам Григорий Никитич собирался бороться с моим «ложным академизмом». Только никогда я не мог понять, почему академизм ложный. Правда, я часто пропускал лекции, но у меня просто времени не хватало — слишком много я должен был узнать, слишком много времени потерял в Германии. И потом у меня были десятки вопросов, на которые я должен был получить ответы сам. Я не мог это передоверить кому-нибудь. Я сам читал Маркса и Энгельса, зачитывался Гельвецием и Дидро (художественную литературу я вначале читал мало, писатели казались мне расточительными — толстенный том для того, чтобы доказать одну простую мысль!).

Я и уходил со стройки, потому что меня тянуло поближе к гуманитарным наукам.

Было тут, правда, и еще одно обстоятельство, которое я не каждому смог бы объяснить. В Германии я работал в литейном цехе, и каторга для меня на всю жизнь связалась со сладковатым запахом формовочной земли, пропаренной расплавленным металлом. Меня тошнило от этого запаха. Я находил его там, где его даже не могло быть. Литейкой для меня пахли электроды, которыми работали электросварщики. И вообще вся техника пахла для меня литейкой, и я с этим ничего не мог поделать.

Куйбышевская ГЭС наконец-то, через девять лет после войны, отбила мне этот запах, но техником я все-таки не стал.

На станцию Зимино поезд привез меня ночью. То есть не так уж и ночью — в половине одиннадцатого. Но на станции и в станционном поселке была уже глубокая ночь. Осматриваясь, я медленно шел вдоль поезда к станционному зданию. Куда-то торопясь, меня обгоняли люди, пахнущие мешками и дегтем, торопилась женщина с двумя детьми. Поезд ушел, я постоял на перроне и направился к вокзальчику отыскивать комнату отдыха. Тут-то я и понял, куда спешили люди, обгонявшие меня. Они торопились занять места в маленькой комнате отдыха. Те, кто не успел занять койки в комнате отдыха, примащивались на деревянных диванах в зале ожидания. Примостился на свободном месте и я. Завтра мне предстояло проехать в глубь степи километров сто двадцать. Несколько дней назад завкадрами облоно, выяснявший перед тем в высоких инстанциях, можно ли мне доверить преподавательскую работу, сказал: «Мы можем направить вас в глубинку. Только очень дальний район. Классы — пятые-седьмые. Семилетка. Преподаватели там долго не задерживаются, а вы оправдайте доверие». — «Уж если ехать далеко, то пусть это будет подальше», — бодро ответил я.

Читайте также  Что стоит посмотреть в Палермо

И вот я на станции Зимино.

…Прямо в голову — я бы сказал, в нос — мне упираются чьи-то много ходившие, много потевшие ноги в парусиновых туфлях. В конце концов я все же заснул, но спать мне не дали. Меня разбудил милиционер.

— Гражданин, — он тронул меня за плечо, — спать в зале ожидания не разрешается.

— А что же разрешается?

— Я говорю — не положено! — И он взялся за парусиновые туфли: — Гражданин, проснись! — Не размыкая глаз, человек послушно спустил ноги с дивана, и милиционер пошел дальше. — Проснитесь! — теребил он кого-то следующего.

Каждого очередного милиционер будил так, будто оберегал сон еще спящих — двигался осторожно, говорил вполголоса. Люди послушно поднимались, но едва милиционер поворачивался к ним спиной, ложились на свои диваны опять. Лег и я…

Виталий Сёмин — Сто двадцать километров до железной дороги

  • 80
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5

Виталий Сёмин — Сто двадцать километров до железной дороги краткое содержание

Сто двадцать километров до железной дороги — читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)

На прошлом педсовете директор, как всегда, начал с долга и обязанностей учителей, и я не сразу понял, что на этот раз заряд направлен в меня.

— Значит, что, — сказал директор, — государство дает учителю сорокавосьмидневный отпуск. В остальное время года мы должны работать так, чтобы у нас оставалось время только газеты просмотреть. А некоторые по три книги в недолю меняют в школьной библиотеке, да еще не ленятся в библиотеку при правлении заглянуть, да еще за книгами в Калинино сходить, а это пять километров. И вот приемник…

Когда вас всего шестеро, «некоторые» звучит чрезвычайно конспиративно! Так сказать, не называя фамилий. Но я не рассердился на директора. Я еще не мог на него сердиться. Не очень-то он умен, конечно. Мнителен. Подозревает меня — прав был рыжий Иван Антонович, — что гонюсь я за его местом. Но ведь — хорошо ли, плохо — учит в таких вот местах детей уже больше тридцати лет.

Но сегодня я уже начинаю раздражаться, когда он тенью — пожилой человек, он может двигаться очень легко — проносится за моей спиной. Подходит к шкафу — ничего ему там не надо! — что-то беспокойно перекладывает с места на место. Вот ведь изводит себя по пустякам! Такое напряженное, сосредоточенное на одной мысли, красное от непроходящего степного загара лицо, такие благородно седые волосы, а ведь съедает его мысль о включенном приемнике.

Иногда мне даже жалко директора. Заведет он на перемене разговор «по-доброму» и расскажет, как в тридцать четвертом году завхоз, с которым директор работал тогда, на ноябрьские праздники сумел выкроить из школьного бюджета пятьдесят четыре рубля и, «как сейчас помню, двадцать семь копеек». И праздничный стол учителям обошелся бесплатно. Или были у директора в двадцать седьмом году часы, испортились они у него, а починять надо было ехать в район… Двадцать восемь лет прошло, а он помнит! Не много же событий было в его жизни.

Наконец он перестал рыться, что-то нашел. Кажется, журнал пятого класса.

— Андрей Николаевич, — голос директора подрагивает (надо бы заглушить приемник, но я и не думаю этого делать), — значит, что? Сегодня Николай Ищенко не был в школе, а у вас не проставлено «нб». Значит, что? Не ведется документация, нет учета посещаемости.

Я пожимаю плечами и прибавляю в приемнике громкости.

Дома хозяйка встречает меня жалобами на деда Гришку. Он, проклятый, вчерась где-то раздобыл денег и пришел навеселе. Не иначе кому-то что-то сплотничал. То-то она замечала, что он раньше обычного поднимался по утрам и лампу жег в сарае.

— От проклята людына! — с чувством говорит хозяйка. — Така упорна. Я думала, вин в хату, в хозяйство робить, а вин в ненасытну утробу. — Потом она меня спрашивает: — И чого це в ней мужики находють? Гирька, погана. Абы солодка була…

Почти каждый вечер к нам приходит Валентина. С нашего бугра видно, когда она выходит из дому, прогоняет белого щенка, увязывающегося за ней: замахивается хворостиной, кидает в него легонько земляные комья и выходит на тропинку. Ходит Валентина быстро, даже стремительно. Она сухая, высокая — в деда Гришку. Кроме того, на ее походке сказывается тренировка, о которой городские спортсмены могут только мечтать. Живет Валентина в Большом Ровном, а работает в хуторе Калининском. От хутора Калининского до Большого Ровного пять километров, вот и ходит Валентина каждый день добрый десяток километров. Летом еще ничего — можно ездить на велосипеде, а вот осенью или зимой — только пешком: грязь, грязь и грязь! Свекровь у Валентины больная. Семен тоже часто хворает — у него ранена левая нога, пуля повредила сухожилие, и врачи никак не могут ему по-настоящему помочь, хотя после войны Семену уже сделали три операции. Вот и дома Валентине не приходится сидеть. О том, как Валентина успевает со всем справляться, лучше всего и говорит ее стремительная походка. Валентина беременна, у нее уже ясно обозначился живот, но медленнее она ходить не стала. От ее хаты до нашей километра полтора, а пробегает их Валентина за каких-нибудь десять минут.

Входит она в хату, садится на лавочку у стены, широко расставляет ноги, откидывается назад и вздыхает: «Устала!» Она никогда не раздевается, не снимает плаща. Даже капюшон не стягивает с головы — забежала на одну минуточку, некогда! Но сидит долго. Рассказывает матери о своих хозяйственных делах: хлеб испекла, а он не подошел как следует. Кто его знает, почему, вроде бы все правильно делала… Белый щенок загрыз утенка, уже второго. Что это за собака, которая утей давит! Обе возмущаются щенком — нет, это не собака! Ничего путного из него уже не получится, раз уж живой крови попробовал. Надо сказать Семену, чтоб завел куда-нибудь или прибил… Но все это только подход к главной теме. Главная тема — сам Семен. Валентина второго ребенка от него понесла, сама не знает, как на это решилась, и клянет себя теперь, и кается, а что делать? Они не очень стесняются меня, но все же, если я подойду, Валентина замолчит и улыбнется, извиняясь: мол, что поделаешь, приходится сплетничать.

В ноябре, перед самыми праздниками, Валентина даже уходила от Семена. Собрала в узел свои вещи, взяла дочку и пришла к нам. Три дня она жила с нами, отсюда ходила на работу, сюда же возвращалась. Семен, встретив меня в хуторе, клялся, что ему наплевать («Ага! Ученая, да? Да я на ком хочешь женюсь!»). Верхняя губа его при этом высокомерно и презрительно кривилась. На четвертый день Семен приехал к нам на своем грузовике. Сильнее, чем обычно, припадая на больную ногу, он прошел через двор, без стука открыл дверь в хату и сказал настороженно встретившей его Валентине:

Он, конечно, хотел произнести это слово по-хозяйски грубовато: мол, довольно дурить. Но у него не получилось. У него не было уверенности, что Валентина захочет пойти с ним, и потому свое «собирайся» он произнес слабым голосом, предварительно прокашлявшись. Валентина не ответила, и Семену пришлось долго стоять посреди хаты, не зная, что же она решит. Потом он ждал, пока Валентина соберет свой узел, оденет дочку. Я поздоровался с Семеном — он мне едва ответил. Потом он тащил Валентинин узел в грузовик, и мы с хозяйкой смотрели с нашего бугра, как грузовик переехал речку по хуторской гребле, как подкатил к хате Семена и как Семен опять тащил Валентинин узел.

После примирения с Семеном Валентина почти неделю не показывалась у нас, а потом опять начала ходить. И разговоры у нее с матерью прежние: проклятые мужики, дома их не видать, пьют, хвастают, а сами слабее баб. И сидят две женщины, очень разные, и клянут мужиков. И клянут они их по-разному. Тут и недоумение моей хозяйки, и ненависть, и даже смирение перед судьбой. Для Валентины, хорошей учительницы, — ее нахваливают на всех конференциях, — учившейся в городе, энергичной, сильной женщины, пьяный Семен это то, с чем она все время собирается расстаться. «Брошу его, — говорит она матери, — мне же надо учиться, чего я застряла в начальных классах?! Галина пединститут заканчивает, Маша поступила, и мне надо учительский закончить, а потом пединститут. Двадцать девять лет мне, еще года два — и поздно будет».

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: